Я не двигался. Кровь стучала в висках. Страха я не испытывал. Я только ждал — что будет? Наконец-то я очутился на дне, на самом дне низости. Теперь должна наступить катастрофа, взрыв, конец, которому я полусознательно шел навстречу.

Когда парни появились, женщина отскочила от меня, но не к ним. Она стояла между нами: по-видимому, подстроенное нападение было ей все же не совсем приятно. А парни злились, что я стою и молчу. Они переглядывались, очевидно ожидая с моей стороны протеста, просьбы, выражения испуга.

— Вот как, он молчит! — угрожающе крикнул, наконец, один из них. А другой подошел ко мне и сказал повелительно:

— Идем в отделение!

Я все еще ничего не отвечал. Тогда первый положил мне руку на плечо и легонько толкнул вперед. — Марш! — сказал он.

Я пошел. Я не сопротивлялся, потому что не хотел сопротивляться; невероятная грубость, пошлость этого опасного приключения захватила меня. Мозг работал отчетливо: я знал, что парни эти должны больше меня бояться полиции, что я могу откупиться несколькими кронами, — но я хотел испить до дна чашу мерзости, я наслаждался унизительностью своего положения в каком-то сознательном беспамятстве. Не спеша, словно автомат пошел я в ту сторону, куда меня толкнули.

Но как раз то, что я так безропотно, так покорно пошел из темноты на свет, по- видимому, смутило парней. Они стали перешептываться. Потом опять нарочито громко заговорили между собой.

— Шут с ним, отпусти его, — сказал один (невысокого роста, с изъеденным оспой лицом), но другой ответил с напускной строгостью:

— Нет, брат, шалишь! Пусть-ка это сделает бедняк вроде нас, которому жрать нечего, его сейчас засадят под замок. Так нечего давать спуску и благородному господину.

В каждом их слове я слышал неуклюжую просьбу о том, чтобы я заговорил, начал торговаться с ними; преступник во мне понимал этих преступников, понимал, что они хотят помучить меня страхом и что я мучаю их своей уступчивостью. Между нами шла немая борьба, и — о, как богата была эта ночь! перед лицом смертельной опасности, здесь, в смрадной глуши Пратера, в обществе проходимцев и проститутки, я вторично за двенадцать часов испытал неистовый азарт игры, но только теперь на карту было поставлено все мое добропорядочное существование, сама жизнь моя. И я, в упоении искушая судьбу, предался этой чудовищной игре, трепеща всеми до отказа натянутыми нервами.

— Ага, вот и полицейский, — послышался голос за моей спиной, — не поздоровится благородному господину, придется недельку отсидеть.

Это должно было прозвучать злобно и грозно, но я слышал запинающуюся неуверенность тона. Я спокойно шел на свет фонаря, где в самом деле поблескивала каска полицейского. Шагов двадцать оставалось до него. Парни за моей спиной умолкли; я заметил, что они идут медленней. Еще минута — я это точно знал, — и они трусливо нырнут обратно в темноту, в свой мир, ожесточенные неудачей, и выместят ее, быть может, на несчастной женщине. Игра кончилась: опять, во второй раз сегодня, я выиграл, опять украл у чужого, незнакомого человека его выигрыш. Впереди уже мерцал бледный свет фонарей, я обернулся и только теперь разглядел лица обоих: злобу и угрюмый стыд прочел я в их бегающих глазах. Они остановились, разочарованные, подавленные, готовые скрыться во мраке, ибо власть их окончилась; теперь не я их — они меня боялись.

И в эту минуту — точно в груди у меня вдруг сорвало все скрепы и чувства горячей волной вырвались наружу — мной овладела бесконечная, поистине братская жалось к этим людям. Чего они домогались, несчастные, полуголодные, оборванные парни, от меня, пресыщенного паразита? Нескольких крон, нескольких жалких крон. Они могли бы взять меня за горло, там, в темноте, ограбить, убить — и не сделали этого, а только попытались, неуклюже, неумело, запугать меня ради мелких серебряных монет, болтающихся у меня в кармане. Как же я смел, я, вор из прихоти, из озорства совершивший преступление, чтобы потешить себя, как смел я еще мучить этих бедняг? Я уже не только бесконечно жалел их, мне было бесконечно стыдно, что ради своего удовольствия я еще забавлялся их страхом, их нетерпением. Я взял себя в руки: теперь, как раз теперь, на освещенной улице, где мне уже ничто не грозило, теперь я должен уступить им, смягчить горечь разочарования в их злых, голодных взглядах.

Круто повернувшись, я подошел к одному из них. — Зачем вам доносить на меня? — сказал я и постарался сообщить голосу интонацию подавляемого страха, — какая вам от этого польза? Может быть, меня арестуют, а может быть, и нет. Но вам ведь это ни к чему. Зачем вам портить мне жизнь?

Оба в смущении таращили на меня глаза. Они ожидали всего — окрика, угрозы, от которой бы попятились, недовольно ворча, как обиженные собаки, только не такой сговорчивости. Наконец, один сказал, но совсем не угрожающе, а как бы оправдываясь: — Нужно соблюдать закон. Мы только исполняем свой долг.

Это была, по-видимому, заученная для подобных случаев фраза. И все же она прозвучала как-то фальшиво. Ни тот, ни другой не решались взглянуть на меня. Они ждали. И я знал, чего они ждут: что я попрошу пощады и что предложу им денег.

Я еще помню каждое из этих мгновений. Помню каждый напрягавшийся во мне нерв, каждую мысль, мелькавшую в уме. И я помню, чего сперва хотела моя злая воля: заставить их ждать, еще помучить их, упиться сознанием своей власти над ними. Но я тотчас поборол себя, я стал униженно клянчить, потому что знал, что должен, наконец, избавить их от страха. Я принялся разыгрывать комедию, просил их сжалиться надо мной, не доносить, не делать меня несчастным. Они молчали, но я видел, в какое они пришли смущение, эти неумелые горе-вымогатели. И тогда я, наконец-то, произнес слова, которых они жаждали так долго: — Я… я дам вам… сто крон.

Все трое вздрогнули и растерянно переглянулись. Такой суммы они уже не ждали теперь, когда все было для них потеряно. Наконец, один из них — рябой с беспокойным взглядом — пришел в себя. Два раза начинал он говорить, слова застревали у него в горле. Потом он сказал — и я чувствовал, как ему стыдно: — Двести крон.

— Да перестаньте вы! — вмешалась вдруг женщина. Скажите спасибо, что он вообще вам что-нибудь дает. Он ведь ничего не сделал, почти и не притронулся ко мне. Это уж просто свинство!

С подлинным гневом крикнула она эти слова. И у меня взыграло сердце. Кто-то пожалел меня, кто-то выступил в мою защиту, — из низости, из вымогательства выглянула доброта, темное стремление к справедливости. Какое это было счастье, как вторило тому, что поднималось во мне! Нет, нельзя больше играть с этими людьми, нельзя их дольше мучить страхом, стыдом: довольно! довольно!

— Хорошо, пусть будет двести крон.

Они молчали, все трое. Я достал бумажник. Очень медленно, не прячась, широко раскрыл его. В один миг они могли вырвать его у меня из рук и скрыться в темноте. Но они застенчиво отвели глаза. Между ними и мною, вместо борьбы и игры, возникла тайная общность, взаимное доверие, признание чужих прав, словом — вполне человеческие отношения. Я извлек два кредитных билета из пачки украденных денег и протянул их одному из них.

— Покорно благодарю, — сказал он нечаянно и тут же отвернулся. Очевидно, он сам почувствовал, что смешно благодарить за добытые вымогательством деньги. Ему было стыдно, и его стыд — о, я ведь все постигал в ту ночь, каждое движение открывалось мне! — удручал меня. Я не хотел, чтобы этот человек стыдился передо мной, потому что я был ничуть не лучше его, такой же вор, как он, трусливый и безвольный, как он. Его унижение мучило меня, я хотел вернуть ему уверенность. Поэтому я отклонил его благодарность.

— Это я должен благодарить вас, — сказал я и сам удивился тому, сколько подлинной задушевности прозвучало в моем голосе. — Если бы вы донесли на меня, я бы погиб. Мне пришлось бы застрелиться, а вам бы это пользы не принесло. Так лучше. Я пойду теперь направо, а вы сверните в другую сторону. Спокойной ночи!

Они ничего не ответили. Немного погодя один сказал: «Спокойной ночи», за ним второй и, наконец, — проститутка, которая все время пряталась в тени. Как тепло, как сердечно она это произнесла, словно искреннее пожелание! По их голосам я чувствовал, что где-то глубоко, в тайниках души, они любили меня и что этой странной встречи они никогда не забудут. В тюрьме или в больнице она, быть может, припомнится им: что-то от меня останется в них, что-то свое я им отдал. И радость этого дарения наполняла меня, как еще ни одно чувство в жизни.

Я пошел один в полумраке к выходу из Пратера. Все, что угнетало меня, исчезло; я чувствовал с неведомой доселе полнотой, как я, словно долго пропадавший без вести, опять вливаюсь в беспредельность мира. Все, казалось мне, живет только для меня, но и моя жизнь отдана всему. Черными тенями обступали меня деревья, встречая меня дружеским шелестом, и я любил их. Звезды сияли мне с неба, и я вдыхал их белый привет. Откуда-то доносилось пение, и мне чудилось, что это поют для меня. Все теперь принадлежало мне, с тех пор как я разбил коросту, покрывавшую мою грудь, и все влекло меня, потому что я узнал, что нет большей радости, чем давать, расточать себя. О, как легко, чувствовал я, доставить радость и самому возрадоваться этой радости: нужно только открыться, и уже струится от человека к человеку живой поток, низвергается от высокого к низкому и, пенясь, вновь поднимается из глубины в бесконечность.

У выхода из Пратера, подле стоянки фиакров, я увидел торговку, устало склонившуюся над своей корзиной. В корзине лежали запыленные хлебцы и гнилые яблоки. Должно быть, с самого утра сидела она тут, сгорбившись над своими жалкими грошами. Отчего бы и тебе не радоваться, подумал я, если радуюсь я? Я взял небольшой хлебец и положил в корзину кредитный билет. Она торопливо стала собирать сдачу, но я пошел дальше и успел только заметить, как она испуганно вздрогнула от изумления и счастья, как она вдруг выпрямилась и заплетающимся языком посылала мне вслед слова благодарности. С хлебцем в руке я подошел к лошади, понурившей усталую голову между оглоблями; она повернула ко мне морду и приветливо фыркнула. В ее тусклом взгляде я тоже читал благодарность за то, что погладил ее розовые ноздри и дал ей хлебец. И едва лишь я сделал это, мне захотелось большего: доставлять еще больше радости, еще сильнее почувствовать, как можно при помощи серебряных кружочков, нескольких пестрых бумажек уничтожить страх, убить заботу, зажечь веселье. Почему здесь нет нищих? Почему нет детей, мечтающих о воздушных шарах, которые вон там несет домой хромой старик, хмурясь от огорчения, что так мало выручил за весь долгий жаркий день. Я подошел к нему.

— Дайте мне шары.

— Десять хеллеров штука, — сказал он недоверчиво: на что этому щеголеватому бездельнику могли понадобиться среди ночи пестрые шары?

— Дайте все, — сказал я и протянул ему десять крон. Он встрепенулся, моргая посмотрел на меня, потом дрожащей рукой подал мне веревку, на которой держались все шары. Шары натягивали веревку, они хотели вырваться, полетать на свободе, подняться в самое небо. Так ступайте же, летите, куда вас влечет, будьте свободны! Я отвязал веревку, выпустил шары, и они взвились вверх, как множество разноцветных лун. Со всех сторон сбегались смеющиеся люди, из мрака выходили влюбленные парочки, кучера фиакров щелкали бичами и, окликая друг друга, показывали пальцами на шары, которые уносились над верхушками деревьев в сторону городских крыш. Все весело переглядывались, забавляясь моей безрассудной затеей.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s

This site uses Akismet to reduce spam. Learn how your comment data is processed.