— Вот и вся прибыль от этих зрелищ — головная боль! — воскликнула г-жа Гильом. — Что же тут интересного — видеть нарисованным то, что каждый день у тебя перед глазами? Как ни толкуйте, а что художник, что писатель — все голь перекатная. На кой черт им понадобилось малевать мой дом на картинах?

— Быть может, это нам на руку — мы продадим больше сукна, — сказал Жозеф Леба.

Несмотря на это замечание, искусство и мысль еще раз были прокляты в судилище торговли. Легко понять, что такие рассуждения не слишком ободряли Августину, когда она в ночной тишине впервые предалась думам о любви. События этого дня походили на сон, который ей было приятно воскрешать в своих мыслях. Она вступила в мир опасений, надежд, угрызений совести — всех этих наплывающих волн чувства, баюкавших столь простое и робкое сердце. Какую пустоту она ощутила в этом мрачном доме и какое сокровище обрела в своей душе! Быть женой талантливого человека, разделять его славу! Какие опустошения должна была произвести эта мысль в сердце ребенка, воспитанного в такой семье! Какие надежды она должна была пробудить у девушки, которую сковывали пошлыми правилами, в то время как она жаждала жизни! Луч света проник в темницу. Августина полюбила сразу. Это льстило стольким ее чувствам одновременно, что она покорилась, не рассуждая. Разве в восемнадцать лет любовь не ставит свою призму между миром и глазами девушки? Могла ли Августина предугадать тяжелые столкновения, которыми заканчивается союз любящей женщины с человеком воображения? Она верила, что призвана составить его счастье, не замечала неравенства между собой и им. Для нее в настоящем заключалось все будущее.

На следующий день ее родители посетили Салон и возвратились оттуда с удрученными физиономиями: видно было, что их постигло какое-то разочарование. Во-первых, оба полотна были сняты художником, во-вторых, г-жа Гильом потеряла свою кашемировую шаль. То, что картины исчезли после посещения Салона Августиной, девушка сочла проявлением утонченности чувства, а все женщины, хотя бы и бессознательно, всегда умеют это оценить.

В то утро, когда приказчик из «Дома кошки, играющей в мяч» обрызгал мыльной пеной Теодора Сомервье, — это имя занесла в сердце Августины молва, — когда художник, возвращаясь с бала, поджидал свою простодушную подругу, вероятно, не подозревавшую о его присутствии, влюбленные увиделись после встречи в Салоне лишь четвертый раз. Легко понять, что препятствия, которые дом Гильомов с его закоснелыми обычаями ставил перед пылким художником, придавали его страсти к Августине особую силу. Как подступиться к девушке, сидящей за прилавком рядом с такими двумя женщинами, как Виргиния и г-жа Гильом? Как сообщаться с ней, если мать ни на минуту не оставляет ее одну? Искусный, как все влюбленные, в изобретении терзаний сердца, Теодор выдумал соперника в лице одного из приказчиков и заподозрил остальных в сочувствии ему. Если и удавалось ускользнуть от этих аргусов, то приходилось терпеть неудачи из-за суровой бдительности старого торговца и его жены. Всюду препятствия, всюду безнадежность! Самая сила страсти мешала молодому художнику найти те хитроумные уловки, которые и у заключенных и у влюбленных кажутся последним усилием разума, воспламененного неистовой потребностью в свободе или огнем любви. Теодор бродил поблизости от дома с настойчивостью сумасшедшего, как будто движение могло подсказать ему необходимую хитрость. Измученный до последней степени собственным воображением, он решил подкупить толстощекую служанку. А потому после злосчастного утра, когда г-н Гильом и Теодор так хорошо разглядели друг друга, влюбленным удалось в продолжение двух недель обменяться несколькими письмами. Молодые люди условились встречаться в определенный час по воскресеньям — во время обедни или вечерни в церкви св. Луппа. Августина послала своему Теодору список родственников и друзей семейства, к которым молодому художнику следовало проникнуть и, если возможно, заинтересовать своими любовными планами кого-либо из этих людей, занятых деньгами, торговлей, людей, которым настоящая страсть должна была казаться самой чудовищной, неслыханной причудой.

Впрочем, в обычаях «Дома кошки, играющей в мяч» ничто не изменилось. Если Августина бывала рассеянной, если, вопреки всем правилам домашнего распорядка, она поднималась к себе в комнату, чтобы с помощью горшка с цветами подать сигнал, если она вздыхала, если задумывалась, — никто, даже ее мать, ничего не замечал. Такая странность должна удивить тех, кто понял дух этого дома, где всякая мысль, отмеченная печатью поэзии, противоречила и людям и вещам, где никто не мог позволить себе ни одного лишнего движения и даже взгляда, зная, что они будут замечены и подвергнуты обсуждению. Однако все объяснялось просто: спокойное судно, плававшее по бурному морю Парижа под флагом «Кошки, играющей в мяч», стало добычей одного из тех штормов, которые можно бы назвать равноденственными по причине их периодического возвращения. В продолжение двух недель четыре человека его экипажа и г-жа Гильом с Виргинией были поглощены той исключительной работой, которая обозначается словами «учет товаров». Перетряхивали все кипы, проверяли длину каждой штуки, чтобы установить стоимость оставшегося отреза. Внимательно изучали ярлыки, приклеенные к каждому свертку, чтобы знать, когда было куплено сукно, устанавливали текущую цену. Г-н Гильом, всегда стоявший с аршином в руках и пером за ухом, походил на капитана, командующего маневрами. Его резкий голос, проникая сквозь окошечко, строго вопрошал глубину люков товарного склада и произносил те варварские торговые словечки, которые воспринимаются как загадки: «Сколько Г. Н. 3.?» — «Раскуплено». — «Сколько осталось К. С.?» — «Два аршина». — «Какая цена?» — «Пять-пять три». — «Положить к трем А. все И. И., все М. Г. и остаток В. Д. О.». И еще множество других фраз, столь же непонятных, гремело над прилавком, подобно современным стихам, которые декламируют романтики, чтобы поддержать энтузиазм к одному из их поэтов. Вечером Гильом, запершись с приказчиком и женой, сводил счеты, начинал новые, писал должникам и составлял накладные. Они втроем совершали тот огромный труд, итог которого, умещавшийся на одном листе лучшей «министерской бумаги», доказывал торговому дому Гильомов, что его положение выражается в такой-то сумме наличных денег, в таком-то количестве товаров, в таких-то цифрах имеющихся векселей и обязательств, что он не должен ни одного су, что ему должны сто или двести тысяч франков, что капитал увеличился, доходы от ферм, домов и рент округлились, приведены в порядок или удвоились. Отсюда возникала необходимость еще с большим рвением чем когда-либо накоплять новые экю, причем этим трудолюбивым муравьям даже не приходило в голову спросить себя: зачем все это?

Благодаря этой ежегодно повторявшейся суматохе счастливая Августина освобождалась от бдительности своих аргусов. Наконец в субботу вечером учет был закончен. В цифрах оборотного капитала было так много нулей, что Гильом снял строгий запрет на десерт для приказчиков, соблюдавшийся весь год. Угрюмый суконщик, потирая себе руки, позволил им остаться за столом. Едва только его подначальные успели допить стаканчик домашней наливки, как послышался грохот кареты. Вся семья отправилась в театр Варьете смотреть «Сандрильону», а два младших приказчика получили по шестифранковой монете и позволение идти куда им заблагорассудится, с тем чтобы к полуночи вернуться домой.

Несмотря на этот кутеж, в воскресенье, в шесть часов утра, старый торговец уже причесался, надел свой коричневый фрак с великолепными отливами, всегда доставлявшими ему одинаковое удовлетворение, прицепил золотые пряжки к своим широким шелковым панталонам и к семи часам, когда в доме все еще спали, направился в маленькую контору, помещавшуюся в первом этаже и прилегавшую к лавке. Свет проникал в нее через окно, защищенное основательной железной решеткой и выходившее на квадратный дворик, обнесенный стенами столь черными, что он походил на колодезь. Старый торговец сам открыл хорошо знакомые ему внутренние ставни, обитые листовым железом, и поднял нижнюю половину оконной рамы, скользнувшей в своих пазах. Ледяной воздух, хлынув со двора, освежил удушливую атмосферу комнатки, пропитанную специфическим запахом канцелярии. Старик стоял, положив руку на грязный локотник камышового кресла, обитого выцветшим сафьяном, и как будто раздумывал, сесть ли ему. Нежным взором он окинул двустороннюю конторку: против занимаемого им места под небольшим сводом в нише было устроено место для его жены. Он созерцал перенумерованные папки, связки бечевок, инструменты, железные клейма для сукна, кассу, сделанную в незапамятные времена, — и как будто снова видел себя перед вызванной им тенью г-на Шевреля. Он пододвинул к себе тот самый табурет, на котором сидел когда-то в присутствии своего покойного хозяина; он взял дрожащей рукой этот табурет, обитый черной кожею, из-под которой на углах давно выбивался, хотя и не выпадал, конский волос, и поставил его на то же место, куда его ставил прежний владелец; потом, в неописуемом волнении, он дернул шнурок звонка, проведенного к изголовью кровати Жозефа Леба. Приняв окончательное решение, старик, для которого давние воспоминания были, по-видимому, слишком тяжелы, взял полученные три или четыре векселя, но смотрел на них невидящими глазами, когда вошел Жозеф Леба.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Реклама

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s

This site uses Akismet to reduce spam. Learn how your comment data is processed.